Дух везде и у себя
Английское слово privacy непереводимо на русский язык. Да и в европейских языках однокоренные ему слова означают нечто совсем иное. Конечно, противопоставление личной жизни и публичности  — веяние всецело буржуазное, исходно служившее разложению общины и слому феодальной иерархии. Однако в классовых формах выражают себя не только особенности наличного общественного строя — но и тенденции развития; усматривать прототипы будущего приходится в том, что есть здесь и сейчас. В этом плане становление приватности как общекультурной доминанты оказывается весьма поучительным.
 
Универсальность субъекта означает вовлечение в деятельность любых сторон мира — связывание вселенной в одно целое. В этом единичный субъект ничем не отличается от духа вообще (как другой стороны материальности мира). Разумеется представление субъекта природными телами и общественными явлениями в каждом конкретном случае ограниченно и частично — однако осознание этой частичности связано с возможностью выхода за ее пределы, к иным воплощениям. Вовсе не обязательно испытывать что-то на практике, чтобы чувствовать и знать: принадлежащее низшим уровням иерархии субъекта все равно будет одной из его неотъемлемых сторон. Когда мы свободны поступать как нам угодно — это означает, что мы не обязаны поступать именно так. Тем не менее, мы понимаем, что все нам по плечу, — и любые ограничения воспринимаем не только как свою ограниченность, но и как неполноценность общества, как потребность изменить мир и снять культурные барьеры.
 
Духовность единичного субъекта состоит в том, что возможность деятельности представлена для него деятельностью других — которую он воспринимает как свою, не отделяя себя от общества в целом. Каждый человек на земле — представитель всего человечества, и все, что доступно одному, должно быть доступно и другому. Отсюда вывод: различение внутреннего (личного) от внешнего (общественного) в таком человеке не имеет ни малейшего смысла. Соответственно, невозможны столь привычные для нас по классовому окружению позывы влезть в чужую душу — и тем более как-то на нее воздействовать: зачем, если в каждом лишь то, что доступно и нам? Понятно, что свободные люди не перепутают себя с какими-то телами — которые, конечно же, с телом человечества не совпадают; но для того мы и действуем на природу, чтобы это различие перестало играть в индивидуальной и общей истории сколько-нибудь значительную роль. Окультуривание тел в процессе социализации как раз и призвано перестроить их движение в духе всеобщего единства, как если бы сознание универсальной причастности было встроено в природу этих тел.
 
Значит ли это, что в бесклассовом мире единичное от всеобщего вообще не отличить? И нет никакой индивидуальности, и про личности говорить незачем, — один на всю вселенную созидающий дух... Тогда, впрочем, и дух ни к чему: мир как незыблемое совершенство, которому развиваться некуда.
 
Принцип единства мира не сводится к такой банальности. Исходная цельность мира — это еще не целостность: чтобы перейти к единству, надо разрушить синкретизм, развернуть иерархию — стать вселенной для бесконечности вещей и отношений между ними. Только тогда имеет смысл соединять одно с другим; неживая и живая материя делает это лишь локально, в форме случайности и необходимости. Чтобы завершить объединение, восстановить мир как снимающую (и значит, сохраняющую) всевозможные различия целостность — нужен дух как универсальная связь. Но связывать можно по-разному, идти разными путями — хотя в итоге мы придем к одному. Каждый из таких путей, в свою очередь, есть иерархия исторических линий — которую мы и называем единичным субъектом.
 
Да, человек равен человечеству; но человечество не может существовать иначе как через эти (равные ей) единичности — и потому особенно важно развернуть личность во всей полноте, воссоздать в ней мир целиком уникальным, только этой личности присущим способом. Несмотря на то, что каждый из нас представляет общество целиком, — мы все разные! — и это один из уровней мира, который нам тоже предстоит восстановить. Как? Подбирая себе плоть — создавая и пересоздавая себя как индивидуальность и как исторический персонаж. Это не различие внутреннего и внешнего — это различные проявления всеобщности, единства разных сторон (общественного) бытия.
 
Приватность в таком, категориальном понимании — признание равной значимости всех единичностей, культивирование уникальности. Мы не в составе целого — мы и есть это целое; неполнота, неразвитость единичного — отсутствие единства. Единичное столь же безгранично, как и всеобщее: любая граница — это ограничение, неполнота; люди сохраняют приватность не потому, что между ними выстроены глухие стены, — они в полной мере свободны только там, где личное уже не нуждается в защите.
 
В разумно устроенном обществе всякое производство ради этого — для обеспечения возможности индивидуального развития, творчества, строительства ни на что не похожего мира; только в единстве таких личных миров возможно единства мира в целом. Соответственно, социализация, пропитывание культурой природных тел, — нужна для преодоления их природной ограниченности, придания универсальности, одухотворения. И стало быть, для обеспечения возможности остаться наедине с собой — и в этом отношении тоже уподобиться миру целиком.
 
Пока приходится втискивать разум в непристойно узкие одежки цивилизации — быть везде и у себя практически невозможно. Господам мало заковать рабов в (материальные или формальные) цепи — им важно лишить народ духовности, устранить стремление к свободе. Приходится все же допустить какие-то нотки сознания — иначе не будет никакой деятельности; однако жестко регламентировать проявления сознательности — вопрос принципа: как бы верхи отличались от низов, если ничего не отнять? Разработка и содержание средств тотального контроля съедает больше половины общественного продукта — ну и что? — все равно оставшееся богачи будут делить только меж собой: начальству хватит — а остальным не по рангу.
 
Но нельзя лишить духовности другого, не лишая духовности себя. Узурпируя и концентрируя в руках господствующего класса культурные возможности, богачи не только закабаляют народ, но и сами утрачивают свободу. Помещая в застеколье других — господа сами оказываются под колпаком, и самые интимные подробности всплывают в критические моменты, а вторжение в личную жизнь становится оружием в руках конкурентов. Интимность как таковая возникает на заре становления капитализма: это своего рода сговор, коммерческое соглашение одних против других — которое стороны не постесняются нарушить ради (иногда иллюзорного) шанса наварить бешеный процент. Приватность становится ходовым товаром, — это первое следствие того, что люди в классовом обществе не общаются как личности, а противостоят друг другу как рыночные агенты, и свобода как причастность ко всему — вырождается в свободу обмена всего на все. Вместо непосредственной общности — внешнее сопоставление; тогда и соединять единичности приходится внешним образом, через построение глобальных систем фискальной отчетности, подминающих под себя все общественные слои. Собственность не делает свободнее — она закрепощает. Капиталист — раб капитала, который выступает по отношению к нему как безличная сила, принуждение к классовому господству. Соответственно, элитарное образование воспроизводит лишь эту предопределенность — и ничем по существу не отличается от массовой педагогики, воспитания рабов.
 
Мечта обывателя: скопить ("заработать") большие деньги — а после жить в свое удовольствие, отгородиться от мира финансовой стеной и тупо откупаться от хищнических набегов (наездов). Как показывает исторический опыт — никого такая тактика еще не спасла: рушатся империи, распадаются семьи, гибнут надежды... Попытки вывести средства из бизнеса в корне порочны, потому что и существует капитал только в бизнесе, в отношении к другому капиталу через общую им вещественную оболочку — товар; точно так же личность существует лишь в отношении других — через общность неорганического тела.
 
Мир меняется — его меняют. Действительное сейчас — бесполезно завтра. Поэтому живописные (но довольно редкие) примеры ухода из бизнеса — не более чем рекламный трюк; по факту речь лишь о делегировании полномочий, косвенном участии, смене вывески. Чаще всего выйти из игры не получится: настойчивые партнеры найдут убедительные аргументы (вплоть до физического устранения). То же самое в буржуазной приватности: если приходится самому обороняться от агрессоров — это уже не приватность; если делегировать оборону — остается зависимость от команды.
 
Как и во всем, буржуазная свобода сводится к формальности, к абстрактным правам — без малейших гарантий возможности. У кого больше прав (обычно в денежном выражении) — может не заботиться о правах других. Провозглашенная кое-где неприкосновенность личной жизни — обставлена таким набором условий и исключений, что найти законный повод для вмешательства — нет проблем. Один из вопиющих примеров — образовательная система, обязывающая всех усваивать классовые стандарты деятельности и поведения (под угрозой отлучения от значительной части культуры, экономических санкций, морального давления, остракизма). Прошедшие через эту прокрустову механику уже не представляют себе ничего другого: право одних оценивать других, необходимость продвижения по карьерной лестнице, зависимость вознаграждения от степени соответствия — все это воспринимается как само собой разумеющееся и безусловно справедливое. Попытки идти своим путем могут сыграть на руку одним хозяйчикам против других — и тогда они выводят на историческую арену очередного признанного гения; однако чаще всего классовые формы самоутверждения насквозь трагичны:  либо сломаться — либо умереть.
 
Но мы-то знаем, что телесная смерть — не убивает личность, что ограниченность и уязвимость плоти — не отменяет бесконечности духа. Закрепостить, унизить, подавить тела — дело нехитрое; но сам факт насилия — отрицательным образом утверждает свободу: она есть, она опасна власть предержащим, с ней приходится бороться. Чтобы раб оставался рабом — его надо держать в рабстве; дорогостоящий и громоздкий репрессивный аппарат — наглядное подтверждение силы духа, его способности ускользать из любых клеток и одухотворять сколь угодно ущербные тела. 
 
Очень часто личность вырастает из своей противоположности — намеренной бездуховности, стремлении быть как все. Оказывается, что серость — состояние не самое устойчивое: даже мелкие флуктуации запускают волну культурных изменений, возникают резонансы, резко меняющие общественный фон, — и приходится оправдываться: мы этого не хотели... Возможно, отзовется не здесь и не сразу — но от духовного родства не открестишься: оно чувствуется нутром.
 
Нутро мы обнаруживаем не внутри себя — а в наших общественных зеркалах; при капитализме одно общее зеркало разобрано на мелкие брызги — и если не туда посмотреть, можно оказаться очень кривым. Большая плоскость показывает прямое прямым; крошечные кусочки можно склеивать под разными углами и получать персональную комнату смеха (или стену плача). И хочется сбежать от всего этого — никого не видеть и не слышать, — и чтобы в душу никто не лез...
 
Приватность не просто частная жизнь — это жизнь именно личная, включая не только уединение — но и возможность действовать, поступать в соответствии с личными вкусами и пристрастиями, никому не угождать и никому не подражать, — быть свободным. То есть, не знать преград в движении, быть везде. Пригвожденный к одной точке — бесконечное рабство. Уйти в себя — значит нигде не быть как дома. Элементарная механика: свободно движущееся сохраняет состояние своего движения. Дух, конечно, не столь прямолинеен — но общая идея ясна. Сохраняя себя личность сохраняет огромный пласт культуры — возможность именно этого, уникального движения. Приватность нужна прежде всего обществу в целом — это не прихоть, не каприз. Только таким способом мир может снова стать единым, и единственным. Следовательно, разумно устроенное общество делает все для доступа всех и каждого и к этому достоянию культуры (которое в классовом обществе остается временным завоеванием). И в итоге снимает саму идею приватности: зачем заботиться о том, что подразумевается само собой?
 
В классовой действительности лишенные каких-либо благ получают их во временное пользование от узурпаторов — под высокий процент. Значит, на каждом шагу приходится объясняться и отчитываться. Силовые структуры и технические средства как-то можно обдурить: хитроумие нелегалов не уступает талантам работающих на власть. Сложнее со всевидящим оком соседей. Неформальный коллектив столь же ограничителен, как и писаные уставы. Невидимые ниточки умеют связать крепче железных (или золотых) цепей. Любая отстраненность воспринимается как странность — и утраивает бдительность. Общество подменяет собой община — конечно же, представленная конкретными лица, хищная спаянность которых моделирует сплочение правящего класса перед вольницей эксплуатируемых масс. Одно к одному — и даже привычно хамское поведение становится в рамках системы средством своего рода зондирования, нащупывания полезных кнопочек, — плюс возможность держать неуживчивых в нервном тонусе. Власти поощряют такого рода "коммуны" — и любые проекты, направленные на защиту приватности, обречены на провал в рамках какой угодно демократии: народ против!
 
Противоположность личных и групповых интересов в классовом обществе неустранима. И снова два выхода, две трагедии: покориться — или умереть. Есть убежденные коллективисты: им вполне комфортно в предписанной роли — они честно делают свое дело, их совесть чиста... Зачем напрягаться, если профессионалам виднее, кто как должен жить? Такие легко превращаются в инструмент — и личная жизнь сводится к поддержанию рабочих кондиций. И не нужно погружаться в себя: они давно схлопнулись в точку, внутри которой ничего нет — и которой внешний мир совершенно безразличен. Даже "отпускные" загулы — часть системы, способ выпустить пар — не более. Даже криминальные наклонности — в рамках правового прейскуранта, как экстремальный спорт или киноужастик.
 
Когда в обывателе пробуждается человек — это шок, это испуг; разительное несоответствие коллективного общественному и личному его подавляет — а спрятаться негде, пока нет еще тождества личности миру, хотя бы в доступных горизонтах культурности. Естественное (то есть, не человеческое, природное, вынужденное) решение — надеть маску, формально соблюдать и соответствовать, плыть по течению и повиноваться командам, — но в этой анонимности роли (которую с тем же успехом мог бы играть кто-то другой) достаточно пространства, чтобы выгородить уголок для чего-то нерегламентированного, из чего уже можно выращивать настоящего себя. Вариант вполне рабочий для формальных коллективов, следующих букве устава. Но культивируемые властями элементы общинности как раз и рассчитаны на вылавливание таких уходов: пришел на вечеринку — обязан веселиться! Поскольку же воспитание сращивает человека с толпой (семьей, общиной, сословием, этносом, или приятельской компанией) — оказавшийся у себя человек видит себя глазами контролирующих инстанций (неотъемлемой частью которых его делают с младенчества), и боится уже не просто наказания и презрения, а сам себя презирает и осуждает себя за попытки быть собой. Отсюда один шаг до шизоидности и шизофрении.
 
Своего рода коллективная защита — регламентация ношения масок, возможность убедить себя, что в интимности нет греха, если отрываться по правилам. А прирученная свобода — никому не опасна. Но тут всплывает новая беда: с одной стороны, ты, вроде бы, есть — но на самом деле ты никому не нужен, и твоя свобода не становится свободой общества в целом, внутреннее не срастается с внешним. Тебе выдали маску — но зачем? Прятать-то уже и нечего... Приходится изо всех сил цепляться за коллектив — чтобы сохранить иллюзию самости. Отсюда воспетый философствующими беллетристами ужас одиночества в толпе, когда принятые в своем кругу условности игры уже не работают, и не за что зацепиться, и будто падаешь в пропасть. Тем более страшно остаться наедине с собой — даже в рамках дозволенного. Вот и тянет одиночек в случайные компании: избавляясь от одной коллективности тут же сваливаются в другую. В наше время такие иллюзорные общности создают социальные сети, где, опять же, человек либо уходят от себя, растворяется в безликой массе, — либо прячется под разрешенной маской, — либо переживает ужас статистического одиночества.
 
Духовность неистребима. Она пристраивается на каждой жердочке и принимает вид чего угодно. Власть предержащих это не радует. Чтобы взять под контроль и сферу духа — ее пытаются трансформировать, подставить на место реального общества его абстрактную идею, бога. Пожалуйста, вы можете оставаться у себя — но только в боге. Для уединения выделены специальные места (культовые сооружения) — и предписаны дозволенные формы (молитва, медитация, исповедь). Такие суррогаты интимности очень удобны классовому человеку: это как бы уменьшенная, карманная вселенная — уподобиться которой куда проще, чем бесконечному миру; тогда и внутри себя не слишком просторно — и этот душевный уют для многих притягательнее громадности разума.
 
Порок религиозного самоутверждения тот же, что и других мнимых масок: за ними нем реального себя — и надо регулярно подпитывать иллюзию, снова и снова убеждать себя в верховности божества, — больше которого ничего и никого нет. Приватность превращается в ритуал и, как всякий наркотик, требует увеличения доз — и ведет к кошмарной ломке, если подкрепления нет. Верующий всерьез — сходит с ума от бездуховности веры; верующий для виду — использует церковь как предлог уйти в себя, и погибает от несоизмеримости безграничного духа клетке ханжеского смирения.
 
Как любовь принимает в условиях полной безысходности форму ненависти — недостижимость уединения и слияния с миром (хотя бы ограниченного и иллюзорного) придает приватности отрицательную форму — превращает ее в отчужденность и самоотчуждение. Да, мне не дано чего-то достичь — ну и не надо! — я буду бравировать тем, что у меня этого нет и не может быть. Да, я ничтожество — но я сам себя делаю ничтожеством! — даже если какие-то направления личностного роста вполне доступны, меня не устраивает эта частичность — мне нужен мир целиком, и лучше духовный распад, чем бесконечность в клетке! Гипертрофированная отрицательность утверждает свободу — но уже не для меня, а вообще, в каком-то ином мире, куда мне дороги нет. Так рождается потребность выстроить фантастический мир, поместить туда все, чего не может быть, — и самому переселиться в эту мнимую реальность, воспринимая действительность как сон, театр, кино, шоу за стеклом. Современный вариант: превратить мир в компьютерную игру, в которую иногда можно вовлекаться — но при случае всегда есть шанс сбежать в свою фиктивность, до которой не дотянуться никому. Такой человек вовсе не обязательно выглядит психом, или чудаком, — он может пунктуально следовать правилам чужой игры, оставаясь где-то очень далеко. Ему не нужно ни с кем делиться придуманным миром — и догадаться о нем возможно лишь по косвенным данным, а попасть внутрь — практически исключено.
 
Отрицательная приватность вполне соответствует духу классового общества: это не свобода, а всего лишь независимость — буржуазный суррогат. Уходящий в себя — уходит от человечества, и властям он не опасен: им страшнее, когда люди начинают действовать вместе — когда они любят друг друга и не любят начальство. Переселение в иллюзии лишает человека как раз того, что делает его человеком, — совокупности общественных отношений; можно сколько угодно общаться в быту и на производстве — но это за рамками духовности, это производственные отношения, а не общение. Ампутация духовности — разрушает основу индивидуальности, неорганическое тело. Иерархия культурных ролей — не иерархия личности, а нечто внешнее по отношению к ней, случайные (природные) обстоятельства.
 
В некоторых случаях уход от себя в себя — своего рода личностная защита, попытка сохранить хоть что-нибудь, в надежде на (хотя бы иллюзорную) возможность восстановления. Например, после смерти любимого человека — остаться вместе с ним, в его мире, — как бы продолжая совместную жизнь. Да, сама необходимость защищаться губит личность — но при удачном стечении обстоятельств небольшая отсрочка позволяет продержаться до новой любви; шанс невелик: отказ от мира — это и отказ от самого себя; быть против всех — значит, быть против себя (что человек часто осознает — и намеренно загоняет себя в трясину). Кому интересен тот, кто уже не в силах заинтересоваться никем? Расщепление такой личности иногда характеризуют как болезнь, вялотекущую шизофрению; на деле — телесная смерть (разновидность самоубийства), когда личности приходится подыскивать иные формы бытования: она остается в мире, от которого отстранился беглец, — по эту сторону барьера, среди людей.
 
Смягченная форма отрицательной приватности — погружение в  творчество. Важно отличать это от погружения в быт — заполнения пустоты повседневной суетой, работой, публичными хлопотами и т. д. Так называемые творческие профессии создают иллюзию духовности; однако на деле это просто подчинение коллективности, утрата личности как таковой, — так что о пребывании в мире и у себя говорить не приходится. Более того, чрезмерная увлеченность и вовлеченность — знаки вытеснения духа суетой, имитация кипучей деятельности. Точно так же, слишком много любви — вырождение в показуху, самообман. Однако если речь не об уходе от мира, а о выходе из современности, за рамки наличных возможностей, — можно видеть в этом общение с теми, кто еще не представлен телами или именами (что всегда предполагает и общение с прошлым). В этом случае может разрушаться неорганическое тело — но на фоне строительства иного, не всегда заметного со стороны. Конечно, намеренное сужение отношений с миром все еще далеко от действительной творческой свободы; но здесь, хотя бы, уже можно побыть с собой наедине — и в конце концов соединиться с миром (хотя не все тела до этого доживут). Разумеется, мы не относим сюда разного рода "непризнанных гениев": они слишком демонстративны, озабочены поисками внимания, зациклены на конфликтах — вместо поисков единства; это разновидность бытовой суеты.
 
Самый легкий вариант уплывания из мира — мечтательность или созерцательность. Как и с творческой отстраненностью, здесь две тенденции: либо зацепиться за идеал и нащупывать пути сближения — либо отказаться от надежд и плодить фантазии сами по себе. Различие первых и вторых обычно бросается в глаза: даже если окружающие не понимают и не принимают скрытого за чудачествами идеала — они чувствуют его присутствие; моральное давление на "идеалистов" значительно сильнее.
 
Мы так долго задержались на извращенных (классовых) формах интимности только потому, что другого нынешняя действительность почти не предлагает — а официальная пропаганда всячески настраивает население, что никакое общение с собой в принципе невозможно, и единственно надежной опорой всегда был и останется коллектив. При советской власти воспитывали "убежденных коллективистов"; под буржуями ценят активных рыночников, предприимчивых в рамках дозволенного. Ни в том, ни в другом случае — нет суверенности разума, субстанциональности субъекта, единства духа и плоти. Либо частную жизнь вообще выносят за скобки — либо сводят к границам роли, оставляя за обществом право вмешаться, если с функциональностью что-то не так (что автоматически предполагает противоположность личности классовому обществу). Социализация при этом видится только с одной стороны, как подавление телесных позывов, закрепощение духа и разграничение культурных ниш. Вместо окультуривания тел — их доместикация; вместо безграничного мира — уютное стойло. То, что буржуа называет личной жизнью, — всего лишь отрасль общественного производства, занятость в сфере потребления — поддержание структуры рынков сбыта. Эта сфера регулируется крупным капиталом и полностью ему подконтрольна. В этих условиях громкие декларации по поводу невмешательства — из области юмора: когда все уже под колпаком — куда еще вмешиваться? 
 
Бесклассовое общество на первый план выдвигает другую сторону социализации — снятие культурных ограничений, обеспечение свободы развития. Конечно, приобщение к культуре включает и умение вести себя культурно — но это не укрощение, а приобщение, — не введение в рамки, а расширение репертуара возможностей. В такой социализации исключено всякое насилие; но это не имеет ничего общего с анархией — нарочитой поперечностью, возможной лишь на фоне власти как особый способ ее утверждения. Свободным не нужно добиваться свободы — она уже есть как предпосылка всего остального; но свобода участия в любых движениях общественной жизни означает также и свободу неучастия, отказа от чего угодно — при доброжелательном понимании со стороны всех остальных. Такое уединение — это всегда творческий поиск, дополнение культуры тем, чего ей пока не хватает, — подобно тому, как в математике мы всегда можем расширить пространство добавлением новых измерений. Создавая возможность приобщения — мы создаем и возможности уединения, и это нужно всем, вместе и по отдельности. Напротив, ограничивая участие заранее предусмотренными ролями и функциями, суррогат общества, коллектив, не дает повода остаться наедине с собой — и лишь до определенных пределов терпит подобные "излишества". Уничтожение классов — это и отказ от коллектива, переход к общности нового типа, в которой деятельность — не просто функция, и не самовыражение, — это развертывание нашей совместной истории, в которой любой из нас представляет одну из необходимых (взаимодополнительных) линий.
 
Бездействие — другая сторона деятельности; поэтому воспитание вкуса к творчеству обязательно дополняется умением сделать паузу — жажда общения неотрывна от блаженной уединенности. Нет свободы отойти от дел — приостановить любые знакомства, — это принуждение к активности, столь характерное для атмосферы рыночного безумия. Советские идеологи здесь не отличаются от буржуазных: активная жизненная позиция, участие в общественной жизни, постоянная гонка, борьба, погоня за успехом... По всем каналам реклама лихорадочного туризма и экстремальных развлечений; просто посидеть у воды или смотреть на звезды — этого недостаточно: надо обязательно разбавить все бурными телодвижениями — или хотя бы изучением чего-нибудь. Прогулка по лесу превращается в обязательное упражнение; танцы или столик в ресторане на двоих — прелюдия к сексу, и для всего есть своя компания — а не так, чтобы напиваться в одиночку... Классика, Козьма Прутков:
 
 
| 
Бросая в воду камешки, смотри на круги, ими образуемые; иначе такое бросание будет пустою забавою. 
 |  |
  
 
В качестве реакции — массовое пристрастие тупо листать страницы "дорожных" книжонок (которые сегодня почти вытеснены сборниками комиксов), смотреть бесконечно тупые сериалы, — а в наши дни еще и пялиться в мобильник, перескакивая с картинки на картинку, да время о времени обмениваться дежурными пошлостями с сотней "френдов".
 
Точно так же, как отказ от животной борьбы за существование делает человека человеком, — людям нужно вырывать себя из суеты, возвращаться к себе и немного побыть у себя (хотя в этой бесконечности нет времени). Чтобы действовать разумно — надо уметь остановиться, замереть, забыть о планах и обязательствах, — не делать вообще ничего! Даже ничегонеделание не превращать в дело, медитацию, ритуальную практику, — пункт распорядка дня. Такое пребывание у себя — не только выражение личной свободы, но и признак свободы общества в целом, когда человечество не довлеет над человеком, а состоит из людей. В какой-то мере это можно сравнить со сном — без которого трудно сохранить органическое и психическое равновесие; но если для живых тел это жизненная необходимость — дух не подчинен необходимости: для него это этап развития, возможность развернуть иерархию или перестроить ее — а значит, стать частью общей культуры и истории. Если при развертывании не сохраняется полнота связности — иерархия разваливается, и вот вам картина всеобщего отчуждения в классовом обществе.
 
Взгляд художника выхватывает в природе яркий образ; но просто созерцание — создает саму возможность творчества, предшествует всякой образности. Это еще не одухотворение природы, а подготовка того, чем будем одухотворять. Точно так же, любование содержит в себе возможность любви. Если проскочить этап — одухотворенности не получится: такое творчество слишком индустриально, оно не соединяет дух с природой — а "встраивает" духовность в природу, делает ее мистически-природной, а не человеческой; здесь только интеллект, а не разум.
 
Когда человека отождествляют с жизнеописанием — это внешнее, формальное представление, не говорящее о личности почти ничего. Важно, что человек успел свершить, — а не то, что сделали с ним. Некоторым удается воплотиться в плодах творчества — и мы больше узнаем о художнике, писателе или ученом из его работ, чем из самых дотошных биографий. Однако большинство человеческих деяний — не отражены в сводках, и передаются они от духа к духу, как пропитывание и перевоплощение. Традиция сводит человека к персонажу, к персоне; буржуазная педагогика (в компании с правом и религией) вдалбливает в души именно такое, кадрированное представление о себе, — а потом психиатры удивляются, почему пациенты не признают формальную идентичность, чувствуют и видят себя другими. Но стать личностью можно только пройдя через самоотрицание, отказ походить на свой портрет (или, скорее, шарж); человек рвет линии, выходит из любого образа, перерастает идеалы. Только в этом — он у себя. Только этим он есть в мире как субъект, как универсальное опосредование.
 
Было бы странно завершить даже краткую зарисовку о приватности, о человеческой самости, не упомянув о любви. На первый взгляд — нечто противоположное уединению: любящие всегда вместе, они просто не могут быть по отдельности, сами по себе. Но мы уже говорили о бесклассовых общностях нового типа, принципиально отличных от всякой коллективности. Прототип этого в нынешнем мире — любовь. Когда мы становимся друг другом — а не соединены внешним образом. Когда пребывание у себя — это и бытие в другом (и везде). Одиночество одного непосредственно становится одиночеством другого. Отказ от себя — это сохранение себя в другом. Любовь как универсальный механизм духовного роста — позволяет оставаться человеком в самых нечеловеческих условиях, делать невозможное, переворачивать мир. Чтобы вернуться к себе — надо полюбить. Не бывает абстрактного "я", в котором можно было бы время от времени спрятаться и навести духовный марафет: человек — это то, что он любит; человек — те, кто его любит. Раздвигая свои границы — мы не только обнаруживаем что-то внутри, но и приближаемся к универсальной разумности будущего, когда каждый всегда во всем и всегда у себя, и для этого не требуется ни от чего уходить, к этому не нужно специально стремиться, и этого незачем добиваться: достаточно любить — и быть любимым.
 
  
Примечания
 
01 Отсюда древние сказки про воскрешения, у которых вовсе не религиозные, а глубоко народные корни. Цикличность в природе — лишь способ выражения далеко не природной идеи: как бы ни менялся мир, что-то связывает его преходящие обличья воедино — и в каждом человеке есть что-то от этой всемирной неистребимости.
 
  
 |