[Заметки о языке]

Звук и звучание

Когда звуковой строй языков юго-восточной Азии начали подгонять под европейские мерки (следуя "международным" стандартам), тоны слогов ничтоже сумняшеся отнесли к области фонологии, и начались бурные дискуссии о том, как именно их следует трактовать и где пристроить среди прочих "фонем". Напрямую это в зоопарк МФА не вписывалось. Ортодоксы заявляли, что тоны относятся только к гласным, и все варианты интонирования предлагали считать разными фонемами. Возражения насчет возможности тонов там, где вообще нет никаких гласных нет (вроде отрицания m в чжуанском языке), выглядят бледно — поскольку многие согласные по жизни запросто становятся слогообразующими, и тем самым эффективно играют роль гласных, так что навесить на них тон — без проблем. Где нечто звучит сколько-нибудь продолжительное время — есть место для тоновых вариаций. Тут, правда, приходится отвечать на ехидные вопросы о дифтонгах и трифтонгах, которые расчленять на фонемы не совсем корректно, и определить место приложения тона проблематично (что и нашло отражение в правилах официальной китайской латиницы: знак тона ставят над гласной, которая "звучит сильней"). Если еще и сочетания фонем делать фонемами, да еще с разными тоновыми вариантами, — никакой разумный алфавит такое не вместит. С другой стороны, легко видеть, что слог, образованный по типу CV (согласная + гласная), ничем по сути не отличается от дифтонга (у которого второй элемент "сильнее" первого), а слоги CVC вполне сойдут за трифтонги. Не надо долго искать ситуации с преобладанием в таком комплексе именно согласного: взять хотя бы мягкие согласные в конце русских слов, или сильно редуцированные окончания в арабском языке. Следуя принципу размножения сущностей, мы рискуем совершенно растворить фонетический алфавит в море сколь угодно своеобразных вариаций.

Чтобы сохранить обозримость системы, оставаясь в поле фонологии, предложен компромисс: давайте считать тоны особыми фонемами, которые могут входить в состав слога — а могут и не входить (так называемый "нейтральный" тон). Тогда, вроде бы, соблюдена некая классичность: слог есть последовательность фонем, одной из которых может быть тон. По этому пути пошли многие китайские языковеды — им так проще. При этом чудесным образом спасена идея о смыслоразличительной роли фонем: замена тона меняет семантику целого. Но и здесь свои заморочки. Тон как фонема совершенно не вписывается в традиционно физиологическую схему МФА, где положение органов артикуляции смакуют во всех деталях, превращая живую речь в подобие сексуальных упражнений из Кама-сутры. Изобразить тоны можно при любой артикуляции — и даже при полном ее отсутствии. Например, в некоторых учебниках китайского языка призывают поработать клавишами фортепиано.

Выкрутиться из тесного неудобия возможно. Например, давайте считать фонемами не сами тоны, а относительные уровни фонации: верхний, нижний и средний; тогда переходы между уровнями (собственно тоны) естественно ассоциируются с дифтонгами и трифтонгами; заодно и японский язык (с двумя базовыми уровнями) подводится под единый принцип, и возникает теоретическая возможность описывать языки с более сложными системами уровней и тонов. Разумеется, уровни будут нечеткими, "размазанными" по высоте: как и во всех других случаях, это зонная структура. Но сам факт формирования таких структур в звуковысотной динамике хорошо подтвержден: есть музыка.

С другой стороны, если мы согласились включить тоны в последовательность фонем, — в какое, собственно, место последовательности их приткнуть? Вопрос риторический. Нет ни одного подходящего места. Даже если представить тон как переход между высотными уровнями, и согласиться, что положения этих уровней следует распределить по слогу, явно указывая, какой его элемент произносится выше, а какой ниже, — это по виду не введение дополнительных компонент, а огласовка уже имеющихся. Могут возразить, что такого рода явления широко известны во многих языках, и на этом стоит, например, арабская письменность. Вероятно, за сходством что-то стоит, и ("неустойчивые") гласные арабского (или персидского) языка можно (в каком-то контексте) считать тональными вариантами предшествующих согласных. Однако тогда придется допустить, что и любой слог вообще, и любая относительно замкнутая фонологическая структура, — это комплекс фонем разного типа, часть которых связана с техникой артикуляции (то есть, с положением и динамикой формант), а часть — с вариациями просодики (и в частности, высоты звучания). Спрашивается: а зачем тогда вообще валить все в одну кучу? Не разумнее было бы допустить сосуществование (и взаимодействие) разных сторон речепорождения, каждую из которых следовало бы изучать в соответствии ее собственной организацией? Пусть наша речь окажется не топорной грамматикой, а тонкой игрой тенденций. Непроходимой пропасти между различными уровнями действительности нет, и одно может переходить в другое при соответствующих условиях. В ходе исторического развития каждый язык отбирает свойственные именно ему выразительные движения, и можно задумываться, почему тот или иной народ развертывает иерархию возможностей именно так.

Мешает старый фонологический предрассудок о фонемах как минимальных единицах смысла: предполагается, что их этих "атомов" мы собираем "молекулы" разной сложности (морфемы и слова), из которых в конечном итоге и состоит ткань любого речения... То есть, у языка есть одна-единственная структура, которую нам и предстоит в конечном итоге открыть и описать — и на этом познание закончится. То, что язык может быть переплетением очень разных (но равно значимых) структур, выходит за рамки строгой научности. В лучшем случае, допускается присутствие вариаций все той же, "главной" темы — а тема эта при ближайшем рассмотрении оказывается уныло когнитивистской: назначение языка — обмен информацией, фиксация законов бытия. Понятно, что если ограничить язык одной лишь номенклатурой (как все называется), то и теория языка дальше таксономии не пойдет.

Тоны пытаются причислить к лику фонем по одному лишь поверхностному признаку: способность разводить в речи разные значения. Но, положа руку на сердце, мы обязаны признать, что ни тоны, ни традиционные фонемы таковой способностью от рождения не обладают, а появляется она только при использовании всего этого хозяйства определенным образом, в контексте конкретной культуры. Замена одной фонемы на другую вовсе не обязана менять слово. Например, индивидуальные и диалектные варианты произношения сосуществуют в рамках одного языка, и его носители понимают друг друга независимо от "оканья" или "аканья", твердого или мягкого произношения, назальности или гортанности... Вспомним об оглушении или озвончении согласных в русском и немецком языках на стыках слов: фонема реально меняется, а семантика этого просто не замечает. В немецком языке еще и абляут... Когда же мы начинаем вживую разговаривать, речевая редукция или смысловое выделение качественно меняют набор фонем, сокращая или расширяя его, перекраивая звуки самым невероятным образом (вплоть до пародийного перехода к фонологическим структурам других языков). И ничего — никого это не смущает.

Точно так же, тон далеко не всегда служит показателем значения. Известно, что, в зависимости от окружения, тон слога может меняться — без изменения значения. Существуют региональные и исторические вариации тонов. И наоборот, один и тот же слог, произнесенный одним и тем же тоном, может означать очень разные вещи — даже если обозначить это таким же письменным знаком. Разумеется, речь не только о китайском языке: европейцы или семиты ничем принципиально от китайцев не отличаются.

Спрашивается: а о чем тогда речь? Может быть, и обсуждать нечего?

Интуиция возражает: пусть даже с кучей оговорок, все языки конструируют что-то из дискретных элементов, и есть подозрение, что фонологические единицы — не совсем то же самое, что единицы просодии. Значит, надо искать тот уровень, на котором целое расщепляется на противоположности — и где потом утраченная было целостность восстанавливается.

Стоит помянуть какое угодно единство — и мы тут же попадаем в область философии. Это ее хлеб, ее предназначение. Философия, собственно, и есть учение о единстве мира. Поскольку же любой, сколь угодно крошечный кусочек единого мира отражает мир целиком (иначе мир не был бы в полной мере целостным), философия любой из бесчисленных сторон природы или человеческой деятельности выражает ее единство при помощи тех же категорий и категориальных схем, наполняя их особым предметным содержанием.

Возьмем что попроще: диалектика меры. Из старшего поколения кое-кто, возможно, еще помнит про переходы количества в качество, и наоборот. В самых общих чертах, любой набор ингредиентов можно иногда (философия говорит: всегда!) условно разделить на "основные" и "вспомогательные": то, без чего блюдо точно не получится, — и то, что лишь придает ему пикантное своеобразие. Как в музыке: есть ноты — и есть нюансы исполнения и разнообразнейшие приемы аранжировки. Понятно, что одно без другого не ходит: нельзя прочесть отсутствующий текст — и нет текста безотносительно к тому или иному способу прочтения. Когда эти две стороны, качество и количество, искусственно разделяют и рассматривают поодиночке, они становятся абстракциями, — то есть теряют исходное качество и относятся уже не к своему предмету, а к способам его употребления. Надстраивать уровни отвлеченности можно сколько угодно; человеку по жизни это быстро надоедает, и дальше абстракций второго-третьего порядка никто не идет. Нам важен сам факт: любое различие возможно лишь по отношению к чему-то целому, только в определенной мере. Например, для выпечки нужны мука, яйца, сахар, соль, сливки, масло и т. д. Из хороших продуктов по любому получится что-нибудь съедобное — и, если стоит задача просто побаловать себя чем-то эдаким, можно не заморачиваться насчет точных пропорций, которые в таком случае сводятся к несущественным количественным различиям. Однако если требуется приготовить не что-то вообще, а нечто вполне определенное, — требуется определенное количество исходников, и смешивать их надо не абы как, а по технологии. Такое определенное количество напрямую связано с качеством изделия — оно играет роль качества на этом уровне кулинарного дела. Однако, при соблюдении основных пропорций, вполне возможны всяческие отклонения от базового рецепта ("соль по вкусу"): появляется еще один уровень количественных различий — поскольку вариации в разумных пределах не влияют на качественную определенность: бисквит, песочный торт, пирог... Когда же производство выходит на индустриальный уровень, надо загонять произвол в еще более узкие рамки, соблюсти стандарт; но даже серийное производство не свободно от игры судеб, там есть свои "допуски и посадки".

В отношении наших языковых изысканий, можно из этого извлечь пару немаловажных выводов. Во-первых, чтобы нечто могло играть роль языка, оно должно состоять из некоторых качественно определенных компонент; способы их практической реализации и соединения одних с другими характеризуют количественную сторону языка, его "лингвистический объем". С другой стороны, каждая из базовых определенностей допускает континуум внутренних различий, форм одного и того же, в равной мере допустимых в живом общении. Внутри этих зон изменчивости существуют свои качественные и количественные различия, которые вполне могут выйти на первый план (на верхний уровень иерархии) при каких-то общекультурных или межличностных обстоятельствах.

Понятно, что разные формы бытования языка порождают различные иерархии качественной и количественной определенности. Есть устная и письменная речь, а внутри них уровни формального и неформального общения; язык как коллективный опыт — и язык как творческая фантазия. Уровни материализации языка охватывают диапазон от колебаний воздуха или электромагнитных полей, от глиняных табличек или испачканной бумаги, — до физиологии высшей нервной деятельности или памятников мировой культуры.

Если обратиться к слышимой речи, мы приходим к необходимости и неизбежности выделения и типичных артикуляций, и основных тонов, — и еще много других шкал, связанных с разными сторонами речепорождения (включая технику звукозаписи и компьютерный синтез). Однако формирование таких дискретных наборов есть прерогатива каждого народа, а вовсе не академическое предписание для всех и на все времена. Нет никакого "международного" фонетического алфавита — но есть звуковой строй реального языка, и подходящие способы его фиксации рождаются внутри этого языка, а не привносятся из-за бугра.

Тогда вопрос: все ли звуковые явления равноправны? Нет ли в языковой природе каких-то "выделенных" шкал, которые так или иначе будут представлены в каждом языке? — ну, может быть кроме очень экзотических...

На ум тут же приходят пространство и время как всеобщие формы любого движения. Заманчивая параллель: фонология занимается "пространственной" организацией звуков речи, описывает диапазон возможностей, — тогда как временные характеристики относятся к ведению другой науки, просодики. С одной стороны, фонемы как характерные звучания; с другой — интонации в последовательности фонем.

Но не все так прямолинейно. Не будем забывать об обращении иерархий, о переходе количества в качество, и обратно. Возьмем, например, такой, казалось бы, сугубо динамический аспект говорения как приступ. После паузы можно начинать активно и энергично — а можно без амплитудных всплесков; твердо и уверенно — или мягко и плавно. Но во многих языках этот переходный процесс связывают с качеством фонем; так возникают различия твердых и мягких согласных, тонкого и густого придыхания, различных спирантов и т. д. Фонетическое письмо обозначает эти различия особыми знаками. Но те же языки допускают вариации формы приступа в качестве эмоциональной интонации: по-русски, "рррразрази меня грром!" звучит совсем не так, как "рады вас видеть", а "кказёл!" — вовсе не "козлик".

Исходить в языкознании из природных свойств — выбросить за борт самое главное, общественно-культурную функцию языка. Всякое языковое явление возникает в качестве отклика на общественную потребность, соотносится с культурно-обусловленными формами деятельности. Где нет гнева — нет гневных интонаций; где не различают свое и чужое — не нужны личные формы глаголов и имен. Мы пока не можем проследить, как складывались фонетические структуры в естественных языках; но увязка с какими-то характерными для той эпохи деятельностями однозначно будет, другого пути нет. Можно сослаться на генотип, на предпочтительность каких-то движений в каждой (относительно изолированной) популяции предшественников человека... Но формы человеческого тела — это уже не совсем природные формы, они складываются вместе с коллективными формами труда. Такое целесообразное, направленное развитие тела в человеческом обществе начинает преобладать над стихией биологической эволюции; поскольку же тело человека разумного не сводится только к его животной оболочке, а включает также общественно освоенные орудия ("неорганическое тело"), выводить звуковую оболочку языка из узко-телесных предпосылок было бы, мягко выражаясь, некорректно. Опыт показывает: при всем различии внешних данных, каждый человек способен научиться чему угодно. Губы иного негра никакой силой не вытянуть в нормализованную артикуляцию от Щербы — но по-французски он говорит легко и непринужденно, а среди ведущих французского телевидения собственно французов уже и не найти: сплошь выходцы из Африки, Азии, Полинезии — и именно они лепят теперь облик французской фонологии.

Тем не менее, пространственно-временная аналогия во многих случаях прекрасно работает, и можно взять ее за основу, на первых порах, чтобы разобраться в сложных взаимоотношениях фонем и тонов. Но если мы обзовем пространство и время универсальными атрибутами движения, сие никоим образом не означает, что на всех уровнях движения они будут выглядеть одинаково. В частности, форма собственно человеческой рефлексии — деятельность, а потому и пространственно-временные структуры в наших творениях всегда опосредованы пространственно-временной организацией деятельности.

На примитивно-бытовом уровне — все просто. Наши органы чувств вырезают из каждого природного сигнала очень узкую полосочку — и нам этого хватает, чтобы общаться по поводу или вещать в пустоту. Из всего диапазона электромагнитных волн — мы ограничиваемся кусочком спектра в несколько сот нанометров; повседневная речь укладывается в интервал музыкальной квинты — но даже музыка не достреливает до частот выше восьми килогерц, отбрасывая также значительную часть низких частот. И так везде. Человеческое общество вырастало из того, что отпущено природой, — и физиологическая ограниченность проникает в культурные предписания, преодолевать которые — сплошные трагедии!

Но разум в перцептивный ящик не посадить — так и прет во всех направлениях. Для работы с недоступными областями спектра изобрели хитрые приборы. Мы умеем останавливать мгновение и ускорять ход часов: приведение к оптическому диапазону позволяет видеть электромагнитные волны любых частот; точно так же мы способны услышать вибрации молекул или бесконечно ленивое пение межгалактического газа. Не говоря уже о преобразовании звука в свет и наоборот. Дошло до того, что визуализации (или фонации) поддаются даже абстрактные понятия! С одной стороны, это выбивает опору из-под дрожащих лапок нормативной фонологии, с последующей смертью от асфиксии; но подлинная фонология тут же воскресает и радуется жизни — поскольку, как выясняется, ее принципы предельно универсальны!

Возвращаясь к истокам, прислушаемся пока к обычным колебаниям обычного воздуха. Физиология высшей нервной деятельности учит нас, что для восприятия разных масштабов существуют специализированные мозговые механизмы. Понятно, что формируются они по мере практического освоения какой-то части первобытного мира, и не организм определяет характер деятельности, а наоборот, деятельность заставляет органику шевелиться несвойственным ей от природы образом. Однако сейчас разговор о другом. Важен сам факт разбиения слышимых звуков на несколько высотных диапазонов, которые с точки зрения физиологии совершенно различны — хотя, вроде бы, физика процесса та же самая. Поэтому конкретное звучание нам представляется переплетением нескольких процессов — да еще и с добавлением прочих раздражителей: световых, обонятельных, тактильных... Все это вместе и называется: речь. Поэтому, когда мы слушаем голос в технической аранжировке (звукозапись, радио, телефон) — это уже воспринимается не как речь в собственном смысле слова, а как один из способов частичной фиксации и воспроизведения: мы воображаем себе кого-то там, за всеми этими железками, кто говорит по-человечески, со всеми подобающими телодвижениями. Сколь угодно точная симуляция одной из компонент не дает чувства целого.

Точно так же, письменная речь представляется лишь суррогатом, заместителем живого общения; мало кто из людей способен полностью отрешиться от мира... Офисного работника тяготит удаленка, фанаты рвутся на живой концерт рок-звезды (хотя все, что они там слышат, — та же рычащая электроника, в качестве куда ниже хорошего винила).

Время идет, и люди меняются. Драма из театрального действа вырастает в род литературы, поэзия становится исключительно книжной (или сетевой)... Вместо жизни — компьютерные игры, "расширенная реальность". С соответственно зауженным звуком. Академическая фонология как раз и возникает по ходу перерастания речи как общения в речь как текст. Современному человеку часто уже и не надо ничего кроме звуков разных частот — да и звуки-то уже не особенно нужны. Однако выстроенная когда-то давно иерархия восприятия продолжает работать. Да, это рудимент (или атавизм). Но это факт нашего бытия, с которым приходится считаться даже компьютеру.

Соответственно, что мы имеем? Звучание речи (уже неважно, живой или синтетической) характеризуется высотой, тембром и динамикой. Каждый из этих элементов может стать формой языка. Например, высота звука, как правило, не относится к теме: высокий женский голос нам так же понятен как и густой бас. Это как одна радиопередача на длинных, средних или коротких волнах. Однако намеренное изменение высоты звучания используется на каждом шагу для подчеркивания характерных интонаций — и когда мы передаем речь других, мы невольно проставляем такие речевые кавычки, отделяем чужое от своего. Мелкомасштабные непрерывные изменения — основной прием для превращения нейтральной фразы в утверждение, вопрос или восклицание.

Собственно музыкальный тембр голоса также ничего не меняет по существу. Даже в музыке существуют равно выразительные, но совершенно не похожие одна на другую аранжировки. Но у человека есть специальный физиологический аппарат для различения той части тембровых особенностей, которая отвечает за восприятие речи, различение фонем (или иных фонологических блоков, в зависимости от языка). Набор специализированных фильтров. Вроде трех групп рецепторов для восприятия цвета. Разумеется, одно всегда зависит от другого, и возможные "ортогональные" представления существуют лишь в абстракции. Но нам вполне достаточно того, что на выходе получаются достаточно (для данной конкретной деятельности) определенные, устойчивые и узнаваемые комбинации, речевые элементы, которые мы потом вторичным образом комбинируем в речевые конструкции (слоги, слова, синтагмы).

Третий кит речи — фонодинамика. Опять же, основная масса низкочастотных вариаций звука не относится к собственно речению: темп, ритм, опора... Лишь в каком-то контексте такие особенности несут смысловую нагрузку. В речи нам важны относительно быстрые изменения, которые, тем не менее, не попадают в звуковысотный и тембровый диапазон и воспринимаются как внутреннее строение фонологической единицы, способ ее аранжировки. Вот этим и занимается просодия.

Поскольку все это построено на одной и той же физике, разные перцептивные аппараты могут (и будут) срабатывать одновременно, порождая всяческие иллюзии. Очень высокий голос может нарушить тембровое (фонологическое) восприятие; слишком быстрые динамические эффекты приводят к тому же самому с другого конца. В определенном акустическом окружении возникают отчетливо слышимые низкочастотные биения, воспринимаемые как модуляция, просодика. Тем не менее, исторический опыт почти всегда позволяет распутать клубок и разложить разные аспекты речи по правильным полочкам. Но есть один принципиальный момент, который не поддается формализации и показывает существенно культурный характер восприятия речи. Во многих языках есть звуки, представляющие собой быстрый переходный процесс: губные, взрывные, щелкающие и т. д. От просодических интонаций они отличаются только скоростью развертывания. С другой стороны, некоторые просодии вполне можно соотнести с такими же переходами, но чуть больше растянутыми во времени: например, спиранты. Кроме того, эмоциональная речь иногда спрессовывает интонации, делает их неотличимыми от быстрой динамики: на кого-то рявкнуть, огрызнуться, презрительно хмыкнуть... Люди научились это понимать, вопреки собственно физическим параметрам звучания; в этом им помогает контекст общения, знание культурных реалий.

Итак, в ходе практического общения, взаимодействия в совместной деятельности, у людей выработались разные физиологические механизмы для восприятия разных сторон речевого звука. Фонология и просодия — разные стороны одного и того же; мы долго учились их различать — и смешивать одно с другим не рекомендуется. Но развитие языка на этом не останавливается! Как и с любыми другими физиологическими механизмами, культурная составляющая начинает со временем перевешивать, и мы перестаем различать звуки и звучания в контексте общения, предполагаемого ситуацией. Как бы ни говорил собеседник, у нас есть взаимопонимание насчет того, что может быть сказано, и что следует услышать. Ни жуткий иностранный акцент, ни огромное количество китайских омофонов, — не помешают разделять смыслы, разговаривать и понимать друг друга. Кроме особых, лабораторных условий — когда нет опоры на совместное действо и его материальные аксессуары. Когда мы ошибаемся с тоном в китайском языке — китайцы воспринимают это именно как ошибку, и снисходительно прощают нам нашу неопытность, разве что сделав иногда полезное замечание. В Европе и в Америке посетители китайских заведений произносят названия блюд кто во что горазд — однако хозяева прекрасно понимают, чем именно граждане собираются почифанить. Только дикари не умеют слышать собеседника, а не одни лишь звуки его голоса. Однажды в Париже попросил в забегаловке пиццу — и произнес это слово именно как [пицца], на итальянский манер (pizza). Напыщенная восточного вида дамочка за прилавком меня высокомерно поправила: надо говорить [piza], с ударением на последний слог! Без проблем: пусть сама кушает свою пизу, а мы будем есть пиццу в другом месте, где нас сколько-нибудь уважают...

Следующий уровень языкового развития по видимости возвращает нас к фонологии и просодии: в искусстве звучание живой речи используется в самых разных целях, и в том числе для создания новых смыслов. Однако поэтическая речь использует исторически сложившуюся пластику весьма своеобразно, в рамках индивидуальной системы выразительных средств; никто другой так не говорит, нормативность — смерть искусства. И тем не менее, мы неплохо понимаем стихи, и можем оценить тонкую звукопись или намеренную небрежность. Как такое возможно? Да потому что опирается творчески переработанная фонология и просодия на осознание реальной языковой общности: не бывает индивидуальных отклонений там, где не от чего отклоняться.

Письменность — важнейший механизм культурного закрепления речевых систем. Разумеется, письменная речь возникает отнюдь не для того, у нее своя культурная ниша. Однако возможность представить звук без звука — решительно раздвигает границы собственно речевых возможностей. Точно так же, как приведение недоступных восприятию волн к оптическому и акустическому диапазону человеческой органики. Переводя нечто в другую материальную форму, мы как бы отталкиваем это от себя, чтобы посмотреть со стороны и решить, что делать дальше. Потом можно вернутся к прежнему — но на совершенно ином уровне, и для других дел. Та же поэзия — уходит от звука в графику, но визуальное восприятие отзывается новыми, узорными созвучиями. Точно так же, как в музыке развитие нотной записи способствовало становлению гармонических представлений, ранее скрытых за традицией голосоведения.

Дискретность просодий и фонологических систем в этом контексте напрямую увязывается со строением деятельности. Точно так же, можно было бы говорить о дискретности жестов, лицевой мимики, выражения глаз — и даже формы прически! Можно уверенно утверждать, что и здесь есть своя иерархия культурных форм, и прирастает она всевозможными способами контекстной интерпретации, включая нормативную документацию и вузовские учебники. Вульгарная трафаретность уходит — остается взаимное уважение и творчество.

На этом разрешите откланяться. Если кому-то покажется, что ответа все еще нет, и различие фонем и тонов остается загадкой, — вспомним, что и вопроса-то никто еще как следует не задавал. Мы только пытаемся к нему подступиться. И для этого вместе порассуждали — самую малость. А выводы каждый делает свои.


[Заметки о языке] [Унизм]